Подожди, сейчас я допью свой фруктовый чай и мы обязательно пойдем на край света. ©
Статьи, представленные здесь, столь разные по стилю и по теме, объединены общим стремлением их авторов увидеть нечто “скрытое” в Набокове, то, о чем прежде не писали или мало писали. Так, Н. Мельников хочет показать, как схема детектива неожиданно оказывается продуктивной для романов “скептика и релятивиста”, не признающего этого слишком для него рационального жанра. Н. Хрущева, напротив, утверждает, что не такой уж Набоков “скептик и релятивист”: предметом ее эссе становится “возвышенный” Набоков — данный в сопоставлении с Пушкиным и Мандельштамом. Дополняют эту подборку материалы, связанные с восприятием знаменитой набоковской “Лолиты” по ту и эту сторону железного занавеса. О том, как разворачивалась открытая дискуссия вокруг скандального романа Набокова, мы можем судить по интервью, данному Набоковым итальянскому журналисту Альберто Онгаро (журнал “L’Europe”. 1966. 23 июня). К скрытой, “советской” истории “Лолиты” обращается О. Шеховцова, пытаясь “услышать” за откликами о романе Набокова в советской прессе то, что тихо говорили о нем на кухнях. Так или иначе авторы этой подборки стремились писать о “тайном Набокове”, подхватывая игру писателя, любившего загадывать загадки в своей жизни и творчестве.
читать дальше
Онгаро. Правда ли, господин Набоков, что женская эмансипация убила традиционную любовь? Утверждения социологов, коротко говоря, сводятся к следующему: две мировые войны разрушили мужскую, по сути, структуру нашего общества и явили на свет женщину нового типа: современную, полную жажды жизни и решимости не возвращаться более в гинекеи, где она была заключена веками, женщину, готовую к общественной жизни, к профессиональной деятельности, к отстаиванию своей независимости. Вы согласны, господин Набоков? Cтало понятно: неправда, что женщина отличается от мужчины, что у нее другие потребности, меньшие желания, более ограниченные способности, что она воспринимает жизнь по-другому. Это, господин Набоков, считается нынче враньем. Женщина всегда была совершенно равна мужчине или даже превосходила его, если только мужчина давал ей такую возможность. Нынче же происходит так, что женщина берет реванш: ни у кого не спрашивая, со спокойствием уверенного в своей правоте человека она вырывает у мужчины все то, в чем ей отказывали. И начинает делать это очень рано, еще девочкой, так что иллюзорная картина, придуманная мужчинами по привычке или со страха, разлетается в куски. Среди обломков этой картины (не правда ли, господин Набоков?) погребены также старомодные чувства, и бесполезно посылать на их поиски бригады спасателей-романтиков. Древняя любовь умерла, родились новые чувства: более холодные, более рациональные, более реалистические. Так говорят социологи.
Теперь, господин Набоков, нам бы хотелось узнать ваше мнение. Мы приехали сюда, где вы наслаждаетесь охотой на бабочек, чтобы лучше узнать его. Ваше мнение для нас — мнение эксперта. Вы — автор “Лолиты”, которая есть не просто последний роман о любви, но нечто большее: манифест, предположение, первый набросок нового способа существования для женщины. Сегодняшние девушки, господин Набоков, — не кажутся ли они вам вашими собственными дочерьми, сестрами Лолиты?
Набоков. Сестрами Лолиты — может быть, не знаю. Моими дочерьми – не сказал бы. Родство мне кажется, в общем, случайным. Пока я писал “Лолиту”, я не думал ни о каком реальном, существующем прототипе. Я не знал Америку, не знал американских девушек-подростков и их психологии, не знал их образа жизни. Лолита – искорка, промелькнувшая в моем воображении. Если потом эта искорка обрела тело и стала девушкой из плоти и крови, двумя девушками, тремя, сотней, миллионом девушек, я-то здесь при чем? Это для меня не повод признавать отцовство. Да, я знаю, говорят, что сегодняшние девочки поглощают одни комиксы, сходят с ума по телевидению, по кино, точно как Лолита, их не интересуют чувства, у них нет других интересов, кроме тех, которые предлагает им так называемая массовая культура. Но, повторяю, совпадения случайны. Я не собирался ни описать поведенческий феномен, ни предвосхитить его.
Онгаро. Как вы в таком случае объясните феномен “лолитизма”? Как объясните всех этих девушек, которые ведут себя, двигаются, одеваются, говорят, как Лолита?
Набоков. Не знаю. Может, это результат манипуляций, которым популярные журналы подвергли мою бедную Ло. Получилось что-то, не имеющее ни малейшего отношения к книге и к персонажу. “Лолита” — это история грустной девочки в еще более грустном мире. “Лолитизм” — это совсем другое. Нет, я не думаю, что “Лолитой” я повлиял на чье-то поведение. Часто бывает, что читатель находит в книге намеки, которых автор не собирался делать. Это контрабандный товар, протащенный без ведома автора. Единственное влияние, о котором определенно можно говорить, состоит в следующем: в Америке имя “Лолита” исчезло из метрик. Раньше это было чрезвычайно распространенное имя, теперь никакие родители не хотят давать его своей дочери. Это имя перешло к собакам.
Онгаро. Но, господин Набоков, даже если вы это отрицаете, Лолита непосредственно связана с нынешними нравами. Она — символ провоцирующего, беспокойного, зачастую обвиняющего подросткового начала во взрослой жизни. Сегодняшние девушки начинают жизнь рано, очень быстро приобретают знания о себе самих, открывают секс и действуют им как оружием гораздо раньше, чем это позволяли себе девушки двумя поколениями раньше. Так появляется на свет абсолютно новый в нашем обществе типаж — “тинэйджер”, — и Лолита здесь первая ласточка. Слово “тинэйджер” значит здесь не просто “подросток” в традиционном смысле слова, но и нечто большее: “тинэйджер” означает подростковую сексуальность, сексуальные проявления и правила поведения подростков в этой области.
Набоков. Да, возможно, это так. Но не следует забывать, что эротические игры у подростков существовали всегда. Это не новость, не открытие нынешней эпохи и не характерная особенность того, что зовется “нашим обществом”. В культурах другого типа эта игра среди подростков прямо-таки поощряется взрослыми. Так что не вижу в этом ничего нового. И не верю, что существует ускорение в психологическом и нравственном развитии подростков. Обобщения вообще кажутся мне опасными. Каких подростков? Необходимо уточнить. Конечно, если мы приедем в Нью-Йорк или Лондон и увидим всех этих девушек в коротеньких юбочках, с взъерошенными волосами, накрашенными губами и подведенными глазами, нас может поразить их поведение и возбудить ряд вопросов. Но если мы отправимся в Мадрид или Бостон, картина будет прямо противоположной. В любом случае, даже если это не так, даже если нахлынувшая волна тинэйджеров (в том значении, которое вы придаете этому термину) доберется до самых неожиданных мест и наполнит накрашенными девушками и волосатиками не только Бостон и Мадрид, но и, скажем, итальянскую Террачину или Тусон, штат Аризона, я не верю, что это приведет к появлению других сексуальных нравов или нового взгляда на любовь.
Онгаро. Как уверяют нас <…> любовь в наше время быстро вспыхивает и быстро расходуется; любовные отношения абсолютно лишены серьезности, все влюбляются и расходятся с улыбкой, меняя партнеров с такой же частотой, с какой меняют, например, мнение. Верность? Похоже, у этого слова ужасная репутация: мало кто о ней заботится, никто ее не соблюдает; моногамность — преодоленное понятие; лихорадка, порывы, радости и муки любви — воспоминание ушедших времен. Ревность? А что такое ревность? Кто это помнит? В любовных отношениях теперь дают взаймы, а не дарят; пара составляется из двух индивидуумов, свободно решивших быть вместе, не ограничивая свою свободу, чувству собственника пришел конец. Измена? Неизбежное зло, к которому нужно относиться реалистически. В каком-то смысле она больше не внушает такого страха, как некогда: мы все свои люди, и поэтому сегодня куда смешнее фигура романтического влюбленного, страдающего и проливающего слезы по неверной возлюбленной. Секс оказался отделен от чувств. Так исчезли не только простые, романтические чувства, как у Вертера или у Тристана с Изольдой, но и те противоречивые, сложные, подспудные чувства, исследованию которых не так давно посвящали себя литература и кино. В лучшем случае влюбленные современной эпохи — это те безымянные и абсолютно двухмерные фигуры, которые действуют в картинах Годара.
Набоков. Я незнаком с фильмами Годара. Я знаком с фильмами Феллини — “81/2” и “Дорога”. Они показались мне в высшей степени романтическими, глубоко патетичными. Но я согласен с вами в том, что литература и кино подходят к теме секса ближе, чем раньше. Можно даже сказать, что они не занимаются больше ничем иным. И это, по-моему, единственное заметное изменение, произошедшее в этой области. Стало больше откровенности, меньше стыдливости, жеманности в обсуждении сексуальной жизни. Хотя в прошлом была богатейшая эротическая литература, нынешняя литература менее жеманна, чем раньше, за исключением русской литературы, которая так никогда и не освободилась от показной добродетели (pruderie). Но для остальных западных литератур отрицать это невозможно. Времена, похоже, изменились. У Бальзака, например, не выражены акценты на эротических отношениях персонажей, хотя они, очевидно, имеют место. Сейчас о них подробно рассказывается. Писатели подробно расписывают физиологические аспекты любви. Но это скорее факт истории литературы и кино, чем истории нравов. В общем, мне кажется, что сексуальные нравы в развитых странах остаются неизменными и меняется только способ их представления.
Онгаро. А чувства? Чувства тоже остаются неизменными? Вы не верите, что в нашу эпоху они подверглись стремительной трансформации?
Набоков. Насколько мне известно, нет. Видите ли, мне кажется, что нам не хватает точки отсчета, чтобы можно было говорить о трансформации. Когда мы говорим об изменениях, о трансформации, всегда необходимо установить отправную точку, идеальный образец, от которого начинается процесс изменений. А для нас, когда мы говорим о любви, такой образец отсутствует. Мы знаем о нравах древних греков и римлян, которые свободно практиковали гомосексуализм. И это наш образец? Не сказал бы. Нравы персов, арабов? Еще хуже!
У нас есть идиллическое, идеальное представление о средневековой любви, но если мы посмотрим на некоторые гравюры того времени, то увидим благородных рыцарей, которые совершают омовения обнаженными вместе со своими дамами. Это ли идеальный образец, с которым надо сравнивать наши нравы? Нет. Нет, потому что любовные отношения всегда остаются одними и теми же. Сегодняшняя любовь не отличается от любви эпохи Катулла. Как видите, мне кажется, что необходимы куда более глубокие исторические исследования, чем те, которые предприняли социологи, чтобы утверждать, что действительно произошла трансформация.
Онгаро. Как бы там ни было, существует общее мнение, что в XIX веке представления о сексе и о любви были иными, нежели сейчас. Ее основания, говорят нам, были пуританскими, а случаи любви-страсти, очарованности сексуальными отношениями считались ненормальными явлениями. Не является ли XIX век и его последние пережитки в веке нынешнем чем-то, от чего отталкиваются?
Набоков. По-моему, это стало общим местом — говорить, что XIX век был пуританским веком. Просто для примера: в XIX веке адюльтер был своего рода признанным общественным институтом. Парижские “фельетоны” кишели элегантными адюльтерами. Во времена Пушкина происходили неописуемые вещи. Нет, я не верю, что XIX век был каким-то особенно пуританским. Как я не верю, что XVIII век был в большей степени веком либертинов, чем та эпоха, в которой мы живем. Я не верю в эти определения. Они кажутся мне произвольными и малообоснованными. Я скорее полагаю, что образчики пуританизма и свободы сосуществуют одновременно в любую эпоху.
Онгаро. Но в наше время, господин Набоков, внимание к этой теме стало привлекаться так агрессивно, как никогда раньше. Журналы, кино, рекламные щиты не могут избежать сексуальности. И эти изображения невозможно не учитывать: они затрагивают нашу чувственность и исподволь изменяют ее. Послушать экспертов — это куда более серьезная опасность для человека, чем может показаться на первый взгляд.
Набоков. Возможно, бомбардировка изображениями — это новинка нашей эпохи. Но это только в плане количества. Видимое воспроизведение эротизма существовало всегда. Разумеется, и раньше не было недостатка в картинах, изображающих любовь. Примеры бесчисленны: все живописные Венеры, Леда и Лебедь, Сусанна и старцы, не говоря уж о помпейских фресках: некоторые из них в нашу так называемую бесстыдную, разнузданную эпоху невозможно увидеть, потому что они остаются слишком скандальными. Сейчас живопись более не воспроизводит любовь. Этим занимается кино, телевидение, реклама. Не знаю, может ли количество этих изображений воздействовать на нашу чувственность и изменить ее. Я в это не верю. В любом случае сам по себе это феномен не трансформации, а перехода (transfert). Перехода к другому выразительному средству.
Онгаро. Похоже, нагруженность повседневной жизни сексуальными изображениями провоцирует еще один феномен: место, которое занимает женщина в нашем обществе, — не то, что было раньше. Ее навязчивое, бросающееся в глаза присутствие кажется прелюдией к будущему господству женщин в мире. Мужчина, возможно, считает, что поднятая волна сексуальности поставлена ему на службу. Но социологи как современные пророки отрицают, что мужчина является движущей силой этой тенденции. Это женщина направляет, определяет и обуславливает реальность, говорят они. Так что мы движемся к некоему матриархату.
Набоков. Нет-нет! Рассуждения о матриархате кажутся мне смешными. Да простят меня социологи. Лично меня так и не убедили, что не существует биологических различий между мужчинами и женщинами. Они существуют. Я не верю, что общество имеет мужскую структуру и что это препятствует женщинам развиваться в своем направлении. Сейчас в моде пренебрегать биологией и мерить все на социально-экономический аршин. Но этого недостаточно. В действительности все иначе. Это звучит как общее место, но реальность такова, что женщины биологически слабее мужчин.
Онгаро. Любопытно, что это говорите именно вы, хотя обычно рассматриваете отношения мужчин и женщин совсем по-другому: Лолита в отношениях с Гумбертом Гумбертом оказывается сильнее его.
Набоков. Она сильнее, потому что Гумберт Гумберт ее любит. Только поэтому.
Онгаро. Как вам кажется — такая любовь, как у Гумберта Гумберта к Лолите, еще возможна? То есть, я хочу сказать, полная захваченность эмоциями, невозможность рационализировать свои чувства. Кажется ли вам это еще возможным?
Набоков. Гумберт Гумберт — порочный человек, его примеру не стоит подражать. Но если, задавая свой вопрос, вы хотите узнать, верю ли я, что люди могут влюбляться, как когда-то, я вам отвечу “да”. Видите ли, я долго преподавал в одном университете. Я хорошо знаю молодежь, я видел пары, которые влюблялись, видел пары, которые расставались с муками, и другие, которые расставались легко. Всё как всегда. Молодые люди, которых я знал, не отличались в любви от того, каким был я, от того, какова молодежь сегодня и какой она будет завтра.
Онгаро. Не слишком ли рискованно так говорить, господин Набоков? Из того, что человек не меняется в данных обстоятельствах, не следует, что он не может измениться в других. Если мы не будем это учитывать – отсюда один шаг до утверждения, что человек неизменен, всегда одинаков, независимо от исторических условий, в которых он вырос.
Набоков. Я верю не в существование “человека”, а в людей; все люди отличаются один от другого и одинаковы только в основополагающих элементах, которые не меняются со временем. Любовь — это основополагающий элемент. Конечно, может существовать социальное, нравственное развитие, но оно не меняет ни поведения в любви, ни чувств, которые любовные радости и огорчения возбуждают всегда одинаково.
Онгаро. Как бы там ни было, создается впечатление, что <…> любовь стремится стать игрою. Важным становится обрести любовь самому, а не дать обрести ее другому. Современная любовь, похоже, стремится опереться на сентиментальную пустоту и ставит мораль плоти на место морали чувств.
Набоков. Мне кажется, что это не всеобщая тенденция, а явление, имеющее место в некоторых кругах. В кругах, которые, возможно, никогда всерьез не относились к любви. Разумеется, богема Нью-Йорка и Лондона, художники, населяющие Гринвич-Виллидж и Сохо, очень мало вовлечены в это чувство. Но их поведение ничем не отличается от поведения богемы других эпох. В других же кругах продолжает случаться то, что случается всегда: люди продолжают испытывать муки любви и ее радости, убивают – и убивают из-за любви. Нет, не думаю, что можно говорить об общей тенденции легче относиться к любви.
Онгаро. Стало быть, с любовью ничего не случилось и мы можем спать спокойно. Для Набокова, человека литературы и науки (он один из наиболее уважаемых энтомологов в мире), пропитанного релятивизмом, проблема не существует, если она не лежит в области выразительности. О любви говорят по-другому, но живет она всегда одинаково. Результаты социологических изысканий остаются в своем историческом моменте, реальность же бесконечно более сложна, загадочна и непредсказуема, чем то, во что социология хочет верить.
Набоков. Пытаться вынести окончательный вердикт в отношении явления, ценного своей мимолетностью, может оказаться занятием самонадеянным и искусственным. Исключительную ценность можно усмотреть в том, что является просто модой. А мода — это “проходящее влияние, эпидемия идей, атака банальностей, которая поражает массы”. Невозможно также говорить и о “нашем обществе”, потому что неизвестны его границы и потому что одновременно надо учитывать противоречащие и взаимоисключающие аспекты. Общество — это абстракция, существуют лишь личности.
Онгаро. Говоря Набокову, что его суждения — абсолютно вне моды, мы уверены, что делаем ему комплимент. Сартр считает, что суждения Набокова — образчик того, что он называет мышлением dеяracinея, “человека, лишенного корней”, — того, кто, оставив свое собственное общество, так и не смог вписаться ни в какое другое.
Возможно, это так. Возможно, Набоков не замечает коллективных изменений и отрицает значение общества потому, что он погружен в гордый и одинокий индивидуализм. Но даже в изоляции писателя есть польза. В нашу контролируемую социологами эпоху художник, который подвергает сомнению социологические выкладки, предлагает глубже исследовать отдельную личность и с большой осторожностью относиться к окончательным вердиктам, ведет революционную по значению деятельность торможения. Может быть, мы слишком полагаемся на определенные изменения, которые следовало бы изучить попристальнее?
Перевод с итальянского М. ВАЙЗЕЛЯ.
читать дальше
Онгаро. Правда ли, господин Набоков, что женская эмансипация убила традиционную любовь? Утверждения социологов, коротко говоря, сводятся к следующему: две мировые войны разрушили мужскую, по сути, структуру нашего общества и явили на свет женщину нового типа: современную, полную жажды жизни и решимости не возвращаться более в гинекеи, где она была заключена веками, женщину, готовую к общественной жизни, к профессиональной деятельности, к отстаиванию своей независимости. Вы согласны, господин Набоков? Cтало понятно: неправда, что женщина отличается от мужчины, что у нее другие потребности, меньшие желания, более ограниченные способности, что она воспринимает жизнь по-другому. Это, господин Набоков, считается нынче враньем. Женщина всегда была совершенно равна мужчине или даже превосходила его, если только мужчина давал ей такую возможность. Нынче же происходит так, что женщина берет реванш: ни у кого не спрашивая, со спокойствием уверенного в своей правоте человека она вырывает у мужчины все то, в чем ей отказывали. И начинает делать это очень рано, еще девочкой, так что иллюзорная картина, придуманная мужчинами по привычке или со страха, разлетается в куски. Среди обломков этой картины (не правда ли, господин Набоков?) погребены также старомодные чувства, и бесполезно посылать на их поиски бригады спасателей-романтиков. Древняя любовь умерла, родились новые чувства: более холодные, более рациональные, более реалистические. Так говорят социологи.
Теперь, господин Набоков, нам бы хотелось узнать ваше мнение. Мы приехали сюда, где вы наслаждаетесь охотой на бабочек, чтобы лучше узнать его. Ваше мнение для нас — мнение эксперта. Вы — автор “Лолиты”, которая есть не просто последний роман о любви, но нечто большее: манифест, предположение, первый набросок нового способа существования для женщины. Сегодняшние девушки, господин Набоков, — не кажутся ли они вам вашими собственными дочерьми, сестрами Лолиты?
Набоков. Сестрами Лолиты — может быть, не знаю. Моими дочерьми – не сказал бы. Родство мне кажется, в общем, случайным. Пока я писал “Лолиту”, я не думал ни о каком реальном, существующем прототипе. Я не знал Америку, не знал американских девушек-подростков и их психологии, не знал их образа жизни. Лолита – искорка, промелькнувшая в моем воображении. Если потом эта искорка обрела тело и стала девушкой из плоти и крови, двумя девушками, тремя, сотней, миллионом девушек, я-то здесь при чем? Это для меня не повод признавать отцовство. Да, я знаю, говорят, что сегодняшние девочки поглощают одни комиксы, сходят с ума по телевидению, по кино, точно как Лолита, их не интересуют чувства, у них нет других интересов, кроме тех, которые предлагает им так называемая массовая культура. Но, повторяю, совпадения случайны. Я не собирался ни описать поведенческий феномен, ни предвосхитить его.
Онгаро. Как вы в таком случае объясните феномен “лолитизма”? Как объясните всех этих девушек, которые ведут себя, двигаются, одеваются, говорят, как Лолита?
Набоков. Не знаю. Может, это результат манипуляций, которым популярные журналы подвергли мою бедную Ло. Получилось что-то, не имеющее ни малейшего отношения к книге и к персонажу. “Лолита” — это история грустной девочки в еще более грустном мире. “Лолитизм” — это совсем другое. Нет, я не думаю, что “Лолитой” я повлиял на чье-то поведение. Часто бывает, что читатель находит в книге намеки, которых автор не собирался делать. Это контрабандный товар, протащенный без ведома автора. Единственное влияние, о котором определенно можно говорить, состоит в следующем: в Америке имя “Лолита” исчезло из метрик. Раньше это было чрезвычайно распространенное имя, теперь никакие родители не хотят давать его своей дочери. Это имя перешло к собакам.
Онгаро. Но, господин Набоков, даже если вы это отрицаете, Лолита непосредственно связана с нынешними нравами. Она — символ провоцирующего, беспокойного, зачастую обвиняющего подросткового начала во взрослой жизни. Сегодняшние девушки начинают жизнь рано, очень быстро приобретают знания о себе самих, открывают секс и действуют им как оружием гораздо раньше, чем это позволяли себе девушки двумя поколениями раньше. Так появляется на свет абсолютно новый в нашем обществе типаж — “тинэйджер”, — и Лолита здесь первая ласточка. Слово “тинэйджер” значит здесь не просто “подросток” в традиционном смысле слова, но и нечто большее: “тинэйджер” означает подростковую сексуальность, сексуальные проявления и правила поведения подростков в этой области.
Набоков. Да, возможно, это так. Но не следует забывать, что эротические игры у подростков существовали всегда. Это не новость, не открытие нынешней эпохи и не характерная особенность того, что зовется “нашим обществом”. В культурах другого типа эта игра среди подростков прямо-таки поощряется взрослыми. Так что не вижу в этом ничего нового. И не верю, что существует ускорение в психологическом и нравственном развитии подростков. Обобщения вообще кажутся мне опасными. Каких подростков? Необходимо уточнить. Конечно, если мы приедем в Нью-Йорк или Лондон и увидим всех этих девушек в коротеньких юбочках, с взъерошенными волосами, накрашенными губами и подведенными глазами, нас может поразить их поведение и возбудить ряд вопросов. Но если мы отправимся в Мадрид или Бостон, картина будет прямо противоположной. В любом случае, даже если это не так, даже если нахлынувшая волна тинэйджеров (в том значении, которое вы придаете этому термину) доберется до самых неожиданных мест и наполнит накрашенными девушками и волосатиками не только Бостон и Мадрид, но и, скажем, итальянскую Террачину или Тусон, штат Аризона, я не верю, что это приведет к появлению других сексуальных нравов или нового взгляда на любовь.
Онгаро. Как уверяют нас <…> любовь в наше время быстро вспыхивает и быстро расходуется; любовные отношения абсолютно лишены серьезности, все влюбляются и расходятся с улыбкой, меняя партнеров с такой же частотой, с какой меняют, например, мнение. Верность? Похоже, у этого слова ужасная репутация: мало кто о ней заботится, никто ее не соблюдает; моногамность — преодоленное понятие; лихорадка, порывы, радости и муки любви — воспоминание ушедших времен. Ревность? А что такое ревность? Кто это помнит? В любовных отношениях теперь дают взаймы, а не дарят; пара составляется из двух индивидуумов, свободно решивших быть вместе, не ограничивая свою свободу, чувству собственника пришел конец. Измена? Неизбежное зло, к которому нужно относиться реалистически. В каком-то смысле она больше не внушает такого страха, как некогда: мы все свои люди, и поэтому сегодня куда смешнее фигура романтического влюбленного, страдающего и проливающего слезы по неверной возлюбленной. Секс оказался отделен от чувств. Так исчезли не только простые, романтические чувства, как у Вертера или у Тристана с Изольдой, но и те противоречивые, сложные, подспудные чувства, исследованию которых не так давно посвящали себя литература и кино. В лучшем случае влюбленные современной эпохи — это те безымянные и абсолютно двухмерные фигуры, которые действуют в картинах Годара.
Набоков. Я незнаком с фильмами Годара. Я знаком с фильмами Феллини — “81/2” и “Дорога”. Они показались мне в высшей степени романтическими, глубоко патетичными. Но я согласен с вами в том, что литература и кино подходят к теме секса ближе, чем раньше. Можно даже сказать, что они не занимаются больше ничем иным. И это, по-моему, единственное заметное изменение, произошедшее в этой области. Стало больше откровенности, меньше стыдливости, жеманности в обсуждении сексуальной жизни. Хотя в прошлом была богатейшая эротическая литература, нынешняя литература менее жеманна, чем раньше, за исключением русской литературы, которая так никогда и не освободилась от показной добродетели (pruderie). Но для остальных западных литератур отрицать это невозможно. Времена, похоже, изменились. У Бальзака, например, не выражены акценты на эротических отношениях персонажей, хотя они, очевидно, имеют место. Сейчас о них подробно рассказывается. Писатели подробно расписывают физиологические аспекты любви. Но это скорее факт истории литературы и кино, чем истории нравов. В общем, мне кажется, что сексуальные нравы в развитых странах остаются неизменными и меняется только способ их представления.
Онгаро. А чувства? Чувства тоже остаются неизменными? Вы не верите, что в нашу эпоху они подверглись стремительной трансформации?
Набоков. Насколько мне известно, нет. Видите ли, мне кажется, что нам не хватает точки отсчета, чтобы можно было говорить о трансформации. Когда мы говорим об изменениях, о трансформации, всегда необходимо установить отправную точку, идеальный образец, от которого начинается процесс изменений. А для нас, когда мы говорим о любви, такой образец отсутствует. Мы знаем о нравах древних греков и римлян, которые свободно практиковали гомосексуализм. И это наш образец? Не сказал бы. Нравы персов, арабов? Еще хуже!
У нас есть идиллическое, идеальное представление о средневековой любви, но если мы посмотрим на некоторые гравюры того времени, то увидим благородных рыцарей, которые совершают омовения обнаженными вместе со своими дамами. Это ли идеальный образец, с которым надо сравнивать наши нравы? Нет. Нет, потому что любовные отношения всегда остаются одними и теми же. Сегодняшняя любовь не отличается от любви эпохи Катулла. Как видите, мне кажется, что необходимы куда более глубокие исторические исследования, чем те, которые предприняли социологи, чтобы утверждать, что действительно произошла трансформация.
Онгаро. Как бы там ни было, существует общее мнение, что в XIX веке представления о сексе и о любви были иными, нежели сейчас. Ее основания, говорят нам, были пуританскими, а случаи любви-страсти, очарованности сексуальными отношениями считались ненормальными явлениями. Не является ли XIX век и его последние пережитки в веке нынешнем чем-то, от чего отталкиваются?
Набоков. По-моему, это стало общим местом — говорить, что XIX век был пуританским веком. Просто для примера: в XIX веке адюльтер был своего рода признанным общественным институтом. Парижские “фельетоны” кишели элегантными адюльтерами. Во времена Пушкина происходили неописуемые вещи. Нет, я не верю, что XIX век был каким-то особенно пуританским. Как я не верю, что XVIII век был в большей степени веком либертинов, чем та эпоха, в которой мы живем. Я не верю в эти определения. Они кажутся мне произвольными и малообоснованными. Я скорее полагаю, что образчики пуританизма и свободы сосуществуют одновременно в любую эпоху.
Онгаро. Но в наше время, господин Набоков, внимание к этой теме стало привлекаться так агрессивно, как никогда раньше. Журналы, кино, рекламные щиты не могут избежать сексуальности. И эти изображения невозможно не учитывать: они затрагивают нашу чувственность и исподволь изменяют ее. Послушать экспертов — это куда более серьезная опасность для человека, чем может показаться на первый взгляд.
Набоков. Возможно, бомбардировка изображениями — это новинка нашей эпохи. Но это только в плане количества. Видимое воспроизведение эротизма существовало всегда. Разумеется, и раньше не было недостатка в картинах, изображающих любовь. Примеры бесчисленны: все живописные Венеры, Леда и Лебедь, Сусанна и старцы, не говоря уж о помпейских фресках: некоторые из них в нашу так называемую бесстыдную, разнузданную эпоху невозможно увидеть, потому что они остаются слишком скандальными. Сейчас живопись более не воспроизводит любовь. Этим занимается кино, телевидение, реклама. Не знаю, может ли количество этих изображений воздействовать на нашу чувственность и изменить ее. Я в это не верю. В любом случае сам по себе это феномен не трансформации, а перехода (transfert). Перехода к другому выразительному средству.
Онгаро. Похоже, нагруженность повседневной жизни сексуальными изображениями провоцирует еще один феномен: место, которое занимает женщина в нашем обществе, — не то, что было раньше. Ее навязчивое, бросающееся в глаза присутствие кажется прелюдией к будущему господству женщин в мире. Мужчина, возможно, считает, что поднятая волна сексуальности поставлена ему на службу. Но социологи как современные пророки отрицают, что мужчина является движущей силой этой тенденции. Это женщина направляет, определяет и обуславливает реальность, говорят они. Так что мы движемся к некоему матриархату.
Набоков. Нет-нет! Рассуждения о матриархате кажутся мне смешными. Да простят меня социологи. Лично меня так и не убедили, что не существует биологических различий между мужчинами и женщинами. Они существуют. Я не верю, что общество имеет мужскую структуру и что это препятствует женщинам развиваться в своем направлении. Сейчас в моде пренебрегать биологией и мерить все на социально-экономический аршин. Но этого недостаточно. В действительности все иначе. Это звучит как общее место, но реальность такова, что женщины биологически слабее мужчин.
Онгаро. Любопытно, что это говорите именно вы, хотя обычно рассматриваете отношения мужчин и женщин совсем по-другому: Лолита в отношениях с Гумбертом Гумбертом оказывается сильнее его.
Набоков. Она сильнее, потому что Гумберт Гумберт ее любит. Только поэтому.
Онгаро. Как вам кажется — такая любовь, как у Гумберта Гумберта к Лолите, еще возможна? То есть, я хочу сказать, полная захваченность эмоциями, невозможность рационализировать свои чувства. Кажется ли вам это еще возможным?
Набоков. Гумберт Гумберт — порочный человек, его примеру не стоит подражать. Но если, задавая свой вопрос, вы хотите узнать, верю ли я, что люди могут влюбляться, как когда-то, я вам отвечу “да”. Видите ли, я долго преподавал в одном университете. Я хорошо знаю молодежь, я видел пары, которые влюблялись, видел пары, которые расставались с муками, и другие, которые расставались легко. Всё как всегда. Молодые люди, которых я знал, не отличались в любви от того, каким был я, от того, какова молодежь сегодня и какой она будет завтра.
Онгаро. Не слишком ли рискованно так говорить, господин Набоков? Из того, что человек не меняется в данных обстоятельствах, не следует, что он не может измениться в других. Если мы не будем это учитывать – отсюда один шаг до утверждения, что человек неизменен, всегда одинаков, независимо от исторических условий, в которых он вырос.
Набоков. Я верю не в существование “человека”, а в людей; все люди отличаются один от другого и одинаковы только в основополагающих элементах, которые не меняются со временем. Любовь — это основополагающий элемент. Конечно, может существовать социальное, нравственное развитие, но оно не меняет ни поведения в любви, ни чувств, которые любовные радости и огорчения возбуждают всегда одинаково.
Онгаро. Как бы там ни было, создается впечатление, что <…> любовь стремится стать игрою. Важным становится обрести любовь самому, а не дать обрести ее другому. Современная любовь, похоже, стремится опереться на сентиментальную пустоту и ставит мораль плоти на место морали чувств.
Набоков. Мне кажется, что это не всеобщая тенденция, а явление, имеющее место в некоторых кругах. В кругах, которые, возможно, никогда всерьез не относились к любви. Разумеется, богема Нью-Йорка и Лондона, художники, населяющие Гринвич-Виллидж и Сохо, очень мало вовлечены в это чувство. Но их поведение ничем не отличается от поведения богемы других эпох. В других же кругах продолжает случаться то, что случается всегда: люди продолжают испытывать муки любви и ее радости, убивают – и убивают из-за любви. Нет, не думаю, что можно говорить об общей тенденции легче относиться к любви.
Онгаро. Стало быть, с любовью ничего не случилось и мы можем спать спокойно. Для Набокова, человека литературы и науки (он один из наиболее уважаемых энтомологов в мире), пропитанного релятивизмом, проблема не существует, если она не лежит в области выразительности. О любви говорят по-другому, но живет она всегда одинаково. Результаты социологических изысканий остаются в своем историческом моменте, реальность же бесконечно более сложна, загадочна и непредсказуема, чем то, во что социология хочет верить.
Набоков. Пытаться вынести окончательный вердикт в отношении явления, ценного своей мимолетностью, может оказаться занятием самонадеянным и искусственным. Исключительную ценность можно усмотреть в том, что является просто модой. А мода — это “проходящее влияние, эпидемия идей, атака банальностей, которая поражает массы”. Невозможно также говорить и о “нашем обществе”, потому что неизвестны его границы и потому что одновременно надо учитывать противоречащие и взаимоисключающие аспекты. Общество — это абстракция, существуют лишь личности.
Онгаро. Говоря Набокову, что его суждения — абсолютно вне моды, мы уверены, что делаем ему комплимент. Сартр считает, что суждения Набокова — образчик того, что он называет мышлением dеяracinея, “человека, лишенного корней”, — того, кто, оставив свое собственное общество, так и не смог вписаться ни в какое другое.
Возможно, это так. Возможно, Набоков не замечает коллективных изменений и отрицает значение общества потому, что он погружен в гордый и одинокий индивидуализм. Но даже в изоляции писателя есть польза. В нашу контролируемую социологами эпоху художник, который подвергает сомнению социологические выкладки, предлагает глубже исследовать отдельную личность и с большой осторожностью относиться к окончательным вердиктам, ведет революционную по значению деятельность торможения. Может быть, мы слишком полагаемся на определенные изменения, которые следовало бы изучить попристальнее?
Перевод с итальянского М. ВАЙЗЕЛЯ.